Советские власти при отмене права наследования в том числе запретили передавать потомкам право на заработок на литературных произведениях предков. Прямо об этом в декрете не говорится, однако эксперты делают из правового акта однозначный вывод об уничтожении перехода по наследованию литературной собственности и любого авторского права. Нововведение вновь ставит вопрос об уровне правовой грамотности властей: специалисты отмечают, что законодательство должно быть правовым творчеством, а не государственным озорством, а пока «безбашенное правотворчество снизу» приносит только беды и никаких благ.

РАПСИ продолжает знакомить читателей с правовыми новостями столетней давности, на дворе 14 мая 1918 года*.


 

Независимость Литвы

Германским правительством опубликован акт о независимости Литвы, связанной с германским государством прочным соглашением о союзе, содержащем конвенцию военную, путей сообщения, монетную и таможенную. Императорский акт о независимости Литвы был 4-го мая в Ковне торжественно передан начальником военного управления Литвы президиуму Литовского Национального Совета. В своей речи начальник военного управления при передаче акта пожелал счастья и всякого преуспевания молодому Литовскому государству.

Отказ папы от мирного посредничества

Папа на днях обратился к верующим с новым воззванием, в котором указывает, что против продолжающейся военной ярости, особенно усиливающейся на западном фронте, все земные средства не действительны. В настоящее время, заявляет папа, он не питает никаких надежд, что ему удастся использовать благотворное свое влияние на государства, ведущие войну и на нейтральные нации. Ввиду невозможности что-нибудь сделать для дела мира, он никаких дальнейших шагов на пути достижения мира больше не предпримет.

(Новая жизнь)

Отмена наследования и интересы литературы

На днях опубликованный декрет об отмене наследования касается и литературы. Прямо об этом в декрете не говорится — едва ли сочинители его об этом думали, — но если он имеет какой-либо правовой и бытовой смысл, какое-либо законодательное содержание, то он также, между прочим, уничтожает переход по наследованию литературной собственности, он отменяет наследование авторского права.

Новый декрет, отменяющий право наследования, лишает писателя надежды на то, что после его смерти сочинения его будут источником поддержки и обеспечения для его близких. Не говорим уже о нелепице такого, например, противоречия: Гарин-Михайловский — вместе с другими — монополизирован на пять лет, Мамин-Сибиряк передан в общее пользование, и сегодня его может продать кто угодно, но когда умрет П.Д. Боборыкин, его сочинения сделаются на веки «государственным достоянием Российской социалистической советской федеративной республики». Конечно, «нетрудоспособные родственники, по прямой нисходящей линии и супруга умершего получат содержание из оставшегося после него имущества». Но кто будет близким, любовным управителем этого имущества, кто будет иметь не только право, но и обязанности издать сочинения писателя, и какие еще курбеты выкинут местные советы рабочих и крестьянских депутатов, коим предоставлено определять размер, выдач, и — главное — как горька должна быть нужда, чтобы человек пошел пользоваться этой подачкой из награбленного у него.

Что говорить, «не продается вдохновение»: это даже гораздо более верно, чем об этом принято думать. Вдохновение — если оно есть — не продается даже теми, кто отдает свое дарование в услужение успеху, тенденции или денежному мешку. Даже нечестный писатель, если в самом деле в момент творчества он озарен священной искрой подлинного вдохновения, пишет только для себя, только для своей мысли, только из жажды осознать в слове то, что смутно бродит в темных низах его души. Но многообразнейшие бытовые и общественные условия бывают толчком к пробуждению вдохновения. Это — сложнейшая игра, сложнейший переплет мотивов, в который легко вмешаться, но который очень трудно направить по своему желанию. Рассказав в своей автобиографии о том, как были приняты его «Записки степняка» «Вестником Европы» и какой радостью для бедствовавшего автора был получен под рассказы аванс, А.И. Эртель прибавляет: «Не нужно думать на основании описанной мною сцены и на основании слов, что писалось из-за денег, не нужно, говорю, думать, что я именно и ставил целью заработать деньги и получить успех, от которого сладко и приятно кружится голова. Когда я садился писать, все это уходило на задний план, и предо мною действительно вставала моя родина, сердце мое действительно горело любовью к ней и ненавистью к ее утеснителям и поработителям. Мне не раз случалось и плакать с пером в руках, и переживать минуты глубокого умиления. Но когда этот процесс проходил, и работа откладывалась в сторону, тотчас же выступали и другие стимулы так называемого творчества: нужда в деньгах, жажда успеха, хотя обыкновенно больше первое, чем второе». Менее всего был Эртель человеком корыстным и стяжательным. Свободный ум, он свободно и скромно говорил о «стимулах» своей литературной работы, не стыдясь того, что по существу непостыдно. Умирая в злой чахотке, Надсон пользовался поддержкой литературного фонда; тяжела была для него эта помощь общественной благотворительности, и, быть может, гордый, он отверг бы ее, если бы у него не было надежды возвратить свой долг обществу нуждающимся литераторам, сделав фонд наследником своей литературной собственности. Известно, что в силу его завещания долг его давно покрыт в несколько сот раз.

При нынешних условиях Надсон, лишенный этой надежды, быть может, и не решился бы прибегнуть к помощи фонда. Всю жизнь боровшийся с горькой нуждой и под бичом ее написавший по заказу и наспех лучшие свои произведения, Достоевский в последние годы жизни, благодаря деловитой жене, справился наконец со своими денежными делами и, по словам близко знавшего его Страхова, «необыкновенно радовался этому». «Вспоминая о тех трудах, в которых он прожил свою жизнь, он иногда горько жаловался на свою судьбу и особенно мучился мыслью, что если скоро умрет (а плохое здоровье часто наводило на эти мысли), то оставит семью в бедности. Поэтому всякий успех в денежных делах был ему истинной отрадой, давал ему надежду на лучшую судьбу дорогих ему существ, утешал и оправдывал его в собственных его глазах».

Вот этой надежды, этого утешения, этого смешного, быть может, но трогательного и иногда в самом деле убедительного самооправдания лишает русского писателя декретное законодательство. Как и в других случаях, оно опошляет, унижает, обескровливает ту здравую и, быть может, великую мысль, во имя которой как будто совершается. Конечно, надо, чтобы писатель был в высочайшем смысле бескорыстен и самоотвержен, и к этому должны быть направлены усилия не бессильных моралистов, а общества и государства. Надо, чтобы писатель писал не из-за денег, чтобы его труд возбуждался и направлялся не мыслью о заработке, о семье, о посмертном обеспечении близких — к чему перебирать эти всем понятные банальности? Но предварительно целый мир бытовых и общественных условий должен измениться, чтобы изменилась эта психология, чтобы место материальных стимулов заняли с достойной их силой стимулы идейные и т.п.

Достигнуть этого можно, между прочим, путем законодательства. Но для этого законодательство должно быть правовым творчеством, а не государственным озорством. Бумажные декреты полуграмотных насильников ничего в этой области создать, конечно, не могут, но вреда натворили и натворят сколько угодно. Уже теперь есть необеспеченные и беспомощные люди, горько обиженные этим безбашенным правотворчеством снизу. В дальнейшем число их увеличится, и сама производительность литературная может потерпеть лишь ущерб не количественный только, но и качественный. Но никому, никакого словоточивому комиссару, никакому пустопорожнему пролетариату, никакому из этих Иудушек просвещения нет до этого дела. Позволю себе еще раз напомнить героя Салтыкова: «По примеру всех благопопечительных благоустроителей Угрюм-Бурчеев видел только одно: что мысль, так долго зревшая в его заскорузлой голове, наконец, осуществилась, что он подлинно обладает прямой линией и может маршировать по ней сколько угодно. Затем, имеется ли на этой линии что-нибудь живое, и может ли это живое ощущать, мыслить, радоваться, страдать, — все это не составляло для него даже вопроса». Кто сможет сказать, что в этой великолепной характеристике каждая черточка не говорит о нашей текущей действительности?

А. Горнфельд

(День)

Подготовил Евгений Новиков


*Стилистика и пунктуация публикаций сохранены